География: Россия. Танцы: Вальс, Вальс в два па, Вальс в три па, Гроссфатер, Мазурка, Матрадур, Русская (немецкая) кадриль, Французская кадриль, Экосез и Этикет. Годы: 1830-е. Периоды: Романтизм.

Важнейшим вопросом во всех вечерах был вопрос о бальной музыке, под которую мы должны были выплясывать. Само собой разумеется, что о каких-нибудь оркестрах мы не смели и думать, по скудности кармана и помещения. Незабвенным и единственным музыкантом нашего кружка был Осип, личность любопытная, забракованный или изгнанный осколок какого-нибудь большого оркестра, каких было много у тогдашних больших помещиков. Единственный Осип с его единственной скрипкой, большею частью небритый и нечесаный и всегда «в подпитии», нанимался на наши вечера. Цена его трудов раз и навсегда была определена в полтинник, и никогда не возбуждала не только споров, но даже и разговоров. Человек этот был поразителен в двух отношениях: он мог играть целый вечер и не уставать: мускулы его были стальные! В тоже время, он мог целый вечер пить и находиться только «в подпитии», но никак не пьянеть окончательно – от привычки постоянно пить. Всевозможные пьесы для танцев он знал в бесчисленном множестве и несмотря на то, что пилил только на одной скрипке, танцевать под звуки ее было ловко и весело! Когда признавалось нужным придать празднику больше торжества, тому же Осипу, и за такой же полтинник, получалось пригласить в сотрудницы флейту, которая и соперничала своими выкрутасами с его скрипкой, производя визг, по всей вероятности, невозможный по применению к законам музыкального искусства, но увлекательный для тех, кто выпрыгивал под этот визг. А если празднество предполагалось довести до крайней степени торжественности, тогда тому же Осипу поручалось пригласить, за такой же полтинник, еще контрабас. Само протаскивание этой машины в наше маленькое помещение и устанавливание ее сопровождалось величайшей суетней, шумом, толками, спорами. Когда устанавливание это совершалось, мы, дети, с чувством какого-то уважения смотрели на эту машину с нетерпением ожидали вечера. Когда она должна была рявкнуть и наполнить этим ревом нашу крошечную залу.

Когда наступал известный день и час, по всем столам и всюду, где только было можно, расставлялись подсвечники и зажигались свечи в усиленном количестве, так что освещение нашего жилища на это время казалось блестящим и ослепительным. Все семейство, большие и малые, окончательно и празднично одетые, принимали выжидательное положение, которое не было продолжительно, ибо в нашем кругу любили собираться рано. Скоро приезжало одно семейство, потом другое и салон быстро наполнялся. Все это размещалось как умело и где могло. Дети начинали щебетать. Большие погружались в чаепитие. Мужчины подливали в чай значительную долю ромку (рома), и углублялись в серьезную беседу, любители составляли партии в карты. Потом раздавалось настроение (настройка) инструментов, затем звуки вальса, и вся мелкота, девочки и мальчики, принимались вертеться.
Зала, сильно освещенная, наполненная народом, зала, где раздается музыка, была для меня каким-то раем. Эта зала как-то перерождала меня. За дверьми ее я был одним человеком, когда же вступал в нее, становился совершенно другим. Меня освещало какое-то вдохновение. Я вырастал в собственных своих глазах. Мне казалось, что нет и быть не может никого ни лучше, ни ловчее меня. С непостижимою самоуверенностью я подходил к дамам и приглашал на танцы, уверенный, что не они мне, а я им делаю величайшее одолжение, ибо танцевать с ловким из ловких кавалеров для них великое счастье. Я видел с гордостью, какую цену приобретал в их глазах. От меня зависело выбрать ту или другую и пронести ее в вальсе, так что она сама изумилась своей ловкости. Дамы права выбора не имели и должны были идти с тем, кто их приглашает, должны были путаться с неловким кавалером на виду у всех. Ловкий кавалер мгновенно отличается дамами. В их ласковых улыбках, в их приветливых взглядах читает он свое торжество; от неловкого они отбиваются всевозможными средствами, ссылаясь на болезнь, усталость и т.п. Одним словом, между ловким кавалером и неловким лежит целая бездна. Я был ловкий из ловких.

Во времена моего детства эта глупая, ленивая манера передвигать ноги с такою вялостью, какая неуместна даже в простой походке, исполняя «французскую кадриль», не существовала. Нынешние танцы жалкая пародия на прежние. Во всяком искусстве, какое бы оно ни было, хотя бы искусство танцевать, талантов всегда мало. Между тем большинство не только хочет танцевать, но даже создавать танцы на свой лад, в чем и успевает именно потому, что оно большинство. Я помню, во времена моей молодости, каждый бездарный танцор всегда ненавидел вальс именно потому, что нигде не требовалось столько ловкости, силы и грации. Между тем, когда все вальсировали, не могли же и они оставаться столбами и тоже должны были пускаться в вальс, больше «на ура», чем с уверенностью преодолеть это трудное для них дело. Но ноги их уподоблялись шестам, лишенным быстроты и гибкости, и эти бедные вальсёры никак не могли ни согласоваться с тактами музыки, ни держаться в общем течении. Они вечно отставали, выбивались на средину, где и оканчивали свои неудачные опыты. У всех дурных танцоров вальс, этот живой, грациозный, поэтический танец представлялся самым безобразным. В то время, когда все уносились вихрем с оживленными лицами, с горящими глазами, на физиономии этих несчастливцев ясно было написано не удовольствие, не наслаждение, не увлечение, а какое-то мучительное выражение чрезмерной, не посильной работы, и еще более тревожного опасения, что вот сейчас или его сшибут, или он с кем-нибудь столкнется и произведет общий скандал. В тоже время, по неумению вовремя подбирать свои деревянные ноги и следовать сколько законам искусства, столько же и тактам музыки, эти господа создали какой-то свой особенный вальс, медленный и неуклюжий, а когда все другие летали в три темпа, установленные для вальса, они, презирая закон музыки, едва успевали выделывать только два темпа. И эти господа, в силу большинства, начали создавать танцы, подходящие для себя и то, что представлялось делом неумения, возвели в правила, подлежащие общему ведению и исполнению. Так точно дикий вальс в два темпа, дающий им возможность не танцевать, а двигаться, как на лыжах, получил право гражданства, так что и все те, которые умели танцевать должны были точно также двигаться. Подобное превращение и по тем же причинам произошло с кадрилью, мазуркой и с другими танцами. Вместе с тем и изучение этого искусства, какое существовало во время моего детства, по-видимому, совсем исчезло, за совершенною ненадобностью. Да и чему тут учить? Двигаться автоматически немножко вперед, немножко назад, немножко в бок – всякий сумеет. В доказательство, что тут учить серьезно и основательно решительно нечему, можно привести петербургские танцклассы, где тысячи лакеев, горничных, кухарок и вообще «меньших братий» (братьев) всякого рода и названия, вытанцовывают на славу, никогда не учившись и не истратив гроша на это учение. Не знаю, можно ли найти солдатика, который при случае не отхватывал бы «кадриль». Даже и учителя танцевальные (танцев) как будто перевелись. Редко появиться в газетах объявление, что артист императорских театров выучивает в пять уроков всем танцам, по дешевой цене. Учителя держаться еще при заведениях, но когда приходиться видеть практические опыты их учения, они возбуждают только улыбку сожаления.

И в мое время, усердствовали и выпрыгивали в танцах преимущественно дети, и если присоединялся к ним кто-нибудь из больших, это наверное был или завзятый любитель танцев или господин, немного подгулявший. Большие не прыгали, но только двигались. Я как теперь вижу пред собой двух знаменитейших танцоров того времени. Это были – красавец архитектор Экерт, который безвременно погиб накануне свой свадьбы, и Николай Алексеевич Акимов, один из jeunesse dorée тамошних мест. Оба они были весьма больших размеров и, казалось поэтому, танцы должны были составлять для них дело довольно затруднительное. Но как они танцевали! как двигались! Во всяком деле существует на одном конце бездарность и безобразие, а на другом совершенство. Эти господа в деле танцев достигали совершенства.

Есть, бесспорно, тысячи, предметов, которые идут вперед; но также бесспорно есть предметы, которые идут назад. Я позволю себе заметить, что танцы, по моему убеждению, принадлежат к последнему разряду. Прежние, полные жизни, танцы исчезли и заменились танцами, менее веселыми и увлекательными. Сама манера танцевать, прежде живая, одушевленная, заменилась манерой скучнейшего, какого-то мертвенного движения.
Самыми любимыми и потому употребительнейшими танцами того времени были: русская кадриль, экосез, гросфатер и знаменитый матрадур. О русской кадрили самая память исчезла, и даже я, завзятый плясун того времени, затрудняюсь привести отличительные черты и характер этого танца. Могу сказать только, что в ней беспрерывно вальсировали; все фигуры, от которых в нынешней французской кадрили отделываются ленивым шарканьем, исполнялись вальсом. Никакое движение не могло делаться иначе, как посредством вальса, так что в общем виде русская кадриль требовала и особой ловкости, и усиленной работы, а с окончанием ее все участвовавшие, запыхавшись и раскрасневшись, должны были долго отдыхать.

Экосез был прелестнейший танец. Все пары, т.е. кавалеры и дамы, устанавливались рядами друг против друга, образуя живую аллею, – дамы по одной стороне, кавалеры по другой. Очередная пара обязана была, повертевшись с парами, стоящими на местах, лететь по этой аллее в один коней, потом возвращаться, опять лететь, пока не перевертеться поочередно со всеми парами, образующими аллею. Есть вещи, которые трудно передавать в описаниях и которые надо видеть, чтобы понять их достоинства и недостатки. Сюда, конечно, относятся и танцы. Сколько бы я ни описывал их, в уме читателя не составиться рельефного впечатления. Сколько я ни читал изображений, как солнце восходит или заходит, как при этом природа просыпается или засыпает, как солнечные лучи позлащают то и то, – ничего из такого описания не выходило. Томительное напряжение, с которым, очевидно, сделано автором это изображение, отражается и на читателе, который не только не приходит в восхищение, на что конечно автор и рассчитывал, подбирая разные «жалкие слова», но напротив со скукой и досадой думает, когда он кончит эту дребедень? «Трели соловья дивно раздавались в засыпающей природе!» продолжает автор, рассчитывая очаровать читателя, а читатель вовсе не думает очаровываться. Между спящей природой и экосезом хотя нет ничего общего по существу, но в затруднении изобразить на словах то и другое, притом изобразить рельефно, есть много общего. Я и теперь помню, как напр. Стройная, ловкая пара, кавалер и дама, взявшись за руки, быстро и грациозно скользят, в пол-оборота, по этой аллее, достигают конца, поворачиваются, летят вверх аллеи, вертятся – кавалер с другой дамой, а дама с другим кавалером и, опять взявшись за руки, мчаться на коней аллеи и т.д. Тут требовалось менее работы, чем при исполнении, например, русской кадрили; но здесь требовалась непременно грация, украшающая все движения человека. На мои глаза, едва ли будет такой танец, как экосез, где женская красота, женская грация могли бы проявляться более выгодным и осязательным образом, и я не понимаю, как дамы могли допустить исчезновение такого танца, который был создан для того, чтобы выставлять женскую красоту и в особенности женский стан в более привлекательном виде, и променяли это простое, невинное, средство на шиньоны, турнюры и т.п. штуки, которые производят отвращение, как грубое искажение природы.

Знаменитый гросфатер начинался тем, что образовывалась точно такая же аллея, как и в экосезе, т.е. кавалеры устанавливались в одну линию, а дамы в другую, каждый кавалер против своей дамы. Прежде всего эти пары брались за руки и длинное змееобразной вереницей начинали под печальные, как будто погребальные звуки музыки, ходить по разным направлениям и даже по разным комнатам, если таковые имелись, потом возвращались на место и устанавливали аллею. В дальнейшем ходе дела было сходство с экосезом. Также точно очередная пара, вертелась с парами, стоящими в аллее, неслась по ней до конца, а музыка между тем из монотонной и печальной, превращалась в веселую и почти бешенную. На возвратном пути той пары, которая пронеслась в конец аллеи, начинались головоломные штуки, составляющие черту, отличающую гросфатер от экосеза. Некоторые из этих штук считались обычными и общеустановленными; но здесь допускались всевозможные фантазии и изобретательностью Тот, кто выдумает штуку, более мудреную и головоломную, приобретал право на общую признательность. Все эти штуки, и общепринятая, и вновь изобретаемая, направлены были исключительно на кавалеров и на испытание их ловкости. Вот одна из них, постоянно бывшая в ходу. Пара, спустившаяся вниз по аллее, на возвратном пути растягивала платок таким образом, что один конец его брал кавалер, а другой оставался в руках дамы; дама возвращалась внутри аллеи, а кавалер по внешней стороне, так что платок, который они держали, образовывал барьер, через который все мужчины должны перепрыгивать. Это перепрыгивание и составляло предмет общего веселья. Само собой разумеется, что каждый хотел перещеголять и перепрыгнуть выше другого и это соперничество имело иногда последствия, неожиданные ни для героя, ни для зрителей. Платок в руках очередной пары поднимался все выше; одни храбро скакали, другие требовали снисхождения. Все это производило топот, стук, хохот. Когда одна пара кончит свое дело, несется по аллее другая и, на возвратном пути, предлагает кавалерам новую штуку, стараясь о том, чтобы она была еще труднее, еще головоломнее. Опять шум и хохот. Когда все пары исполнят таким образом свои обязанности, музыка прекращает бешенный мотив и снова начинает печально завывать, а все участники опять образуют змееобразное шествие по разным направлениям, или по разным комнатам, потом снова устанавливаются, образуют аллею и снова начинается таже история. И именно, обаятельною силою веселья, гросфатер держался долго и упорно, во всяком случае дольше экосеза. Помню, что когда я оперился уже в Петербурге и с тою же самоуверенностью танцевал на здешних балах и вечерах, в то время когда об экосезах и помину уже не было, гросфатер, хоть изредка, исполнялся еще в некоторых домах, преимущественно после ужина, имеющего магическое свойство подстраивать всех на веселый лад и исполнялся, большею частью, при участии почтенных лиц с напудренными природою головами, лиц на которых до ужина нельзя было смотреть иначе, как с глубоким уважением.
Обыкновенно в середине, или во второй половине наших провинциальных вечеров, провозглашался и исполнялся матрадур, для танцоров того времени бывший чем-то вроде майского парада для гвардейских войск, экзамена для гимназистов, скачки с препятствиями для благородных ездоков и т.п. Все слабое, что могло еще болтаться с грехом пополам в других танцах, отпадало, и на арену выступали только действительно богатыри. Едва раздавались первые музыкальные звуки, все общество получало какой-то толчок и принимало выжидательное положение, в высшей степени напряженное, как будто имело совершиться нечто необычайное. Старики и почтенные люди оставляли карты и велемудрые речи, преимущественно о недостатках и промахах местной администрации, речи, большею частью оппозиционного характера и приближались к месту действия. На лицах их выражалось выжидающее впечатление. Деятели устанавливались с особою торжественностью. По суетливости и озабоченности, с которыми делались эти предварительные распоряжения, видно было, что должно произойти нечто, выходящее из ряда вон. Испытанные уже в этом деле кавалеры подбирали себе испытанных дам, преимущественно танцевали мальчики и девочки, большим почти не было здесь места, и если некоторые становились, то скорее для пополнения комплекта, чем для самостоятельных действий. Установление и вообще первые приступы к матрадуру сходствовали с такими же приемами, как в экосезе и гросфатере. Точно также образовалась аллея, каждый кавалер становился против своей дамы и повертывался не с чужою, как в экосезе и гросфатере, а с своею дамой; после этого поворота действующая пара не уносилась по аллее, а расходилась друг против друга; кавалер отбрасывался в одну сторону, а дама в другую, противоположную и этот то момент был самым занимательным для зрителей и самым трудным для деятелей. Именно тут дама и кавалер должны были друг перед другом выказать все сокровища своего искусства, все плоды таланта. Тут именно приобреталась пальма первенства маленькими танцорами. Тут не было уже заботы о грации, все заботы сосредотачивались исключительно на том, чтобы навертеть ногами таких узлов, которые изумили бы публику и озадачили других состязателей. И тут являлись истинные художники. Тогдашние танцмейстеры, вместе с правилами мазурок, кадрилей, вальсов и т.п., внушали своим ученика таинства всевозможных антраша и различных других технических хитростей. Эту сторону танцевального искусства они разрабатывали довольно усердно, сколько потому, что она более рельефно выставляла плоды и результаты их занятий, сколько и потому, что сами родители более поощряли ее, видя тут действительно нечто необычайное. Всевозможные кадрили не могли занимать их. Но когда Ванечка или Сонечка начнет выделывать антраша, родительское сердце не может не испытывать радостного чувства. При первых пробах танцмейстера на этом поле, бездарные ученики отпадали; даровитые же усилиями танцмейстера доводились до всевозможного совершенства. Они знали, что всякий успех будет немедленно приложен к делу и немедленно вызовет и одобрение публики, и зависть соперников, а это два такие двигателя, которые столь же могущественны, как в старости, так и в ранней юности. К тому же сам процесс достижения совершенства не представлял ничего отталкивающего. Я сам, бывало, в отчаянии перед каким-либо неодолимым фокусом, вставал ночью и попрыгивал с целью одолеть задачу. Я много ночей не спал, разбирая «мысленно» узлы и петли, которых не мог одолеть практически и, как ни странно, это, достигал иногда успеха, именно при содействии умственных приемов. О! если бы все другие предметы нашего воспитания изучались также усердно, охотно и весело, как мы предавались изучению танцев! Какие бы мы все были умники! В результате выходило то, что большая часть моих сверстников достигала значительного совершенства и была замечательными танцорами? Даже в смысле техническом. Я не помню, как назывались эти технические хитрости и подвожу их под одно общее название «антраша», но помню, что мы, так сказать, сыпали ими на каждом шагу, и во всевозможных танцах. Танцуем ли мы кадриль, мазурку, и пр., где вовсе и не требуется никаких специальных украшений, мы непременно находили случай и возможность обильного размещения их. Несешься напр. В мазурке и на каком-нибудь повороте припрыгнешь и сделаешь ногами какой-нибудь вензель. Эти вензеля и антраша были самою занимательною частью танцев, как для нас самих, так и для наших стариков. В матрадуре все это высшее искусство, так сказать, концентрировалось; поэтому-то старики и почтенные люди обступали нас с живейшим интересом.
Старики и почтенные люди между тем, во время своих велемудрых бесед, не переставали выпивать то по рюмочке этого, то по рюмочке того, не говоря уже о том, что во время продолжительного чаепития не забывали подливать к чаю значительную долю ромку (рома). Результат был тот, что во второй половине вечера они приобретали уже довольно веселое настроение и речи их становились громче и оживленнее. В антрактах между танцами кто-нибудь их них начинал мурлыкать какую-нибудь песню; другой подтягивал, затем являлось общее желание пения, без которого в то время никакое веселье было невозможно. Подобно тому, как при начале матрадура почтенные люди сосредотачивались вокруг него, так и теперь они приближались к оркестру и требовали, чтобы он сопровождал их вокальные предприятия. Знаменитому Осипу объяснялось, чего общество ожидает и требует, т.е. какие песни должны быть исполнены. Со стороны музыки в этом отношении не оказывалось никаких препятствий. Тогдашние музыканты обязывались в равной степени знать всевозможные танцы и песни, ибо на каждом тогдашнем вечере положительно столько же пели, сколько танцевали. И здесь дело начиналось всегда солидным образом, с претензиями на изящество исполнения. Прежде всего исполнялась какая-нибудь томная песня, напр.: «Среди долины ровной» или «Винят меня в народе, любить мне не велят». Те, которые считали себя тенорами, немедленно уходили в высь невообразимую. Мой отец, неизменно убежденный, что он большой знаток пения и владеет сильным басом, устанавливался подле контрабаса, переговаривался предварительно с его владельцем, снабжая его специальными наставлениями, потом оттягивал губы, принимая свирепый и угрожающий вид и пел, приписывая густые и глубокие звуки, издаваемые контрабасом, своему басу, далеко не богатырскому. Протяжные, томные и заунывные песни сменялись танцами, потом танцы, в свою очередь, сменялись опять песнями, и т.д.

Молодежь, после каждого танца, бегала в сад и освежалась вином, а старики и почтенные люди, после каждой песни, выпивали то по рюмочке того, то другого, так что под конец вечера, веселье естественное, смешавшись с искусственным, принимало громадные размеры и в шуме его слышались задушевные изъяснения, которыми сводились старые счеты или разбивались окончательно взаимные недоумения. На этом же вечере делались приглашения на другие вечера, теми или другими знакомыми. Затем шел ужин, в заключении которого являлись те знаменитые «розанцы» с вареньем посредине, которые заготовлялись с утра и целый день ожидали своей череды. Тут же откупоривалось с обычным хлопаньем и разливалось «цымлянское». После ужина все, веселые и радостные, разъезжались, чтобы через день или два собраться вновь где-нибудь на подобную пирушку. Так шла наша незатейливая, но бесконечно веселая провинциальная жизнь, чуждая роскоши и претензий, но полная радостей.


Автор цитаты: Инсарский Василий Антонович

Источник: КАРТИНЫ ПРОВИНЦИАЛЬНОЙ ЖИЗНИ ПРЕЖНЕГО ВРЕМЕНИ В.А. ИНСАРСКОГО, стр: 238-253

Цитата относится к: 1830 г.

Подобрал цитату: Стратилатов Борис

Добавить комментарий